Поделиться
30 Авг 2012 г.
Напоследок перед отъездом я стер из мобильника все телефоны (жены, мамы, брата, места работы, всех вообще близких людей), потом снял со связки ключ от квартиры, где я прописан, чтобы, если меня «возьмут» с паспортом (кто «возьмет»? Этого я не знаю. Кто бы ни взял. Вдруг.), они не получили бы вместе с адресом квартиры сразу и ключ, которым она отпирается. Вот опять: они. Кто они? Опять не знаю. Но думаю, что если случайно сделать неверный шаг, попасть не в свой коридор, опасность реальна.
Кому бы я ни говорил об этой поездке, все реагировали одинаково. Мой друг Аркадий проникновенно сказал: «Учти, Дагестан – это единственная республика, где до сих пор похищают людей». Я знал, что убивают. Но похищают? Ничего не слыхал об этом. Но спорить бессмысленно, напор велик. Оксана: «Ты сумасшедший, что ли? Там же железную дорогу взорвали! Чего тебя туда несет?» Железную дорогу действительно взорвали, но я не могу объяснить ей, что несет меня туда мой замысел, моя книга. Что если я не перешагну свой страх, проект можно считать закрытым. Может быть, в моей «кругосветке» вокруг Каспийского моря и можно пропустить какие-то страны. Но не Дагестан. Отказаться от поездки в Дагестан – значит, сдаться. Потому что Дагестан – это именно та территория, на которой разлом между Востоком и Западом особенно очевиден и по-настоящему драматичен. Напряжение такое, что вот уж лет десять, как брызги крови из этой небольшой республики долетают до Москвы. Как назло, 9 мая в Каспийске, где находится суворовское училище, и где, вероятно, по случаю праздника был устроен парад, тоже был взрыв, весть эта молнией долетела до Москвы и чрезвычайно взволновала мою семидесятисемилетнюю маму. Она позвонила. Я попросил ее: «Ничего мне не говори. Пожелай мне удачи – и все». Прекрасно помню тот день перед отлетом: мы с Ольгой ходили на рынок, в честь Дня Победы на улицах шло народное гулянье, было несколько ветеранов войны в медалях, дети то окружали их, то рисовали цветными мелками на асфальте цветы и солнышки. И все было так понятно, так по-родному… Потом была ночь, стирание телефонов и отчаянная бессонница, когда мысли крутятся, крутятся бессмысленно и беспощадно в твоей голове и сна – ни в одном глазу. Чтобы сбить этот коловорот беспокойных мыслей, у меня было полфляжки коньяку. Я подумал, что если выпью, то завтра, скорее всего, потянет опять. Но если не буду спать – выпить все равно придется. Так что выбора не было. Стояла уже глубокая ночь, я вышел на крылечко, плеснул коньяка в чашку, сел в кресло и долго каким-то странным взглядом смотрел на наш двор, на кусты жасмина, налитые весенней свежестью, на все это столь, оказывается, любимое…
[…] Машина переехала мост и по крутому серпантину взобралась сразу в центр Согратля, к площади перед мечетью. Здесь дорога закончилась. Выше в горы в этих местах путей не было. Со скамейки встал высокий, лет шестидесяти пяти, человек, в своей шерстяной шапочке чем-то неуловимо похожий на протестантского пастора. Это и был поджидавший нас Магомед – бывший директор местной школы, знаток согратлинской старины и хранитель местного музея.
Пока мы поднимались, я совершенно не разглядел селение, потому что с одной стороны всегда была отвесная, будто специально сколотая стена горы, а с другой – крыши порядков, которые располагались ниже дороги. Теперь я огляделся: площадь перед мечетью. Мечеть большая, с высоким минаретом, кажется, перестроенная. От нее в четыре стороны расходились узкие, мощенные камнем улочки. Дома, в основном двухэтажные, тоже были сложены из хорошо обтесанного желтого с черными подпалинами камня размером в два кирпича. Больше похоже на небольшой средневековый городок, чем на селение.Мы поднялись по ступенькам, нырнули в какую-то арку, дальше я стал было поворачивать влево: там была узкая живописная мощеная улочка и дверь, к ручке которой был привязан черный ослик с бежевыми очками вокруг печальных глаз, но Магомед позвал меня в другую сторону – тут тоже была узкая улочка и какая-то марокканская цветовая нарезка: белые стены, синие двери, над дверями – латунные таблички с арабской вязью – перечнем колен живущего в доме рода – и опять белые стены, синие двери, синие окна. Куча хвороста, угодившая в кадр, подтверждала, что мы находимся не в марокканском фоторепортаже журнала NationalGeographic, а в стране, требующей много хвороста и, значит, много тепла. Внезапно под ногами блеснула золотистая солома, запахло хлевом и по правую руку вдруг открылись – как показалось мне – древние каменные сараи с кизяком, сушившимся под крышей на затянутом сеткой втором этаже. Кизяк – это главное топливо любого степного кочевья, любого поселения в горах. По крайней мере, в старое время. Я пригляделся. Кизяк я видел разный: сушеный лепешками и предварительно порезанный квадратами. Но здесь он походил скорее на прессованный табак или на темные, бурые, сильно смешанные с соломой сырцовые кирпичи. Может быть, такое впечатление создавалось потому, что он был уложен аккуратной кладкой, издалека напоминавшей грубую шерстяную вязку. При этом брикеты были совершенно ровными, ибо, как я догадался, предварительно были раскатаны каменной «скалкой» диаметром со средней толщины бревно.
– О черт, какой кизяк! – потеряв всякую осторожность в выражениях, воскликнул я, доставая фотоаппарат.
– Да, это кизя-ак! – одобрительно подтвердил Магомед. – Осталось совсем мало людей, которые еще умеют делать настоящий кизяк… – он помолчал, как будто считая. – Пять или шесть хозяйств.
Дом Магомеда располагался в верхнем порядке, может быть, даже в последнем ряду домов под вершиной, и выстроен был заведомо позже, чем дома из желтого камня в центре. Это был обычный двухэтажный дом, встроенный в линию таких же домов: в первом этаже помещение для скота или для птицы, на худой конец, просто кладовая, второй этаж – куда поднималась наружная лестница – жилой. Кухня, гостиная и две небольшие комнаты. На площадке лестницы перед входом в дом стояла обувь, но вообще-то вид отсюда открывался отличный: белые занавеси Большого Кавказа все так же маячили вдалеке, как и в Хунзахе, только были, кажется, дальше.
Патимат, жена Магомеда, уже накрыла для нас чай перед открытым окном гостиной с видом на горы. Ну а поскольку давно минуло время обеда, на стол были выставлены все яства, которые были в доме: пресная брынза, хлеб, мед, похожий на черное масло урбеч и главное блюдо – традиционный мясной хинкал.
Мы, как того требует обычай, умылись с дороги, и я наконец с удовольствием втянул крепкого чаю. Завязался разговор. Магомед говорил удивительно: ясно, аргументированно, четко, будто читал по книге, написанной хорошим автором. Через некоторое время я, слушая его, осознал, в каком месте происходит наше чаепитие. Прямо в окно, не вставая из-за стола, можно было увидеть на противоположном конце ущелья на вершине одной из гор крепость или развалины крепости. Это укрепление было выстроено еще во времена Кавказской войны по приказу Шамиля. Здесь двадцать лет спустя после его добровольной сдачи до последнего сражались против царских войск согратлинские повстанцы 1877 года, неудачно попытавшиеся вновь поднять на джихад вольные горские народы. Если же выйти на площадку над лестницей, то оттуда открывается вид на еще один памятник – посвященный разгрому в решающем сражении почти невероятного по мощи врага, персидского шаха Надира. И все это сражение можно было нарисовать пальцем или взглядом прямо на склоне горы, видной с Магомедова «балкона». Чтобы русский читатель мог лучше представить себе, в каких обстоятельствах происходило наше чаепитие, нужно вообразить себе площадку, с одной стороны которой была бы видна Сенатская площадь, а с другой, скажем – Бородинское поле. То есть места, где в полной мере проявился неукротимый дух и мужество народа.
– Вам, наверное, известно, – продолжал меж тем Магомед, – что Надир-шах – он был политическим деятелем и государственным строителем такого масштаба…
…Надир-шах ведь имел здесь 60-тысячную армию.
– А сколько мог выставить Андалал? (Помимо ханств и других сходных форм средневекового общества в нагорном Дагестане существовало более 60переподвыверт«республик», вольных горских обществ, в которых никогда не было правящей аристократии, а все вопросы решались демократическим путем. Согратль был столицей одной из влиятельнейших свободных общин – Андалала.) – сноска. В. Г.
– Андалал мог выставить пять-шесть тысяч воинов, и то, если бы половина набиралась конных, это было бы хорошо. Я имею в виду всех мужчин от пятнадцати до сорока пяти-пятидесяти лет. Первыми пришли на помощь соседи – ныне Чародинский район, мы называем его вольное общество «Королал». Сразу оно приступило. Кадий (судья и выборный правитель Андалала) был уже в военных доспехах. Важно было не дать врагу использовать конницу, не дать врагу использовать артиллерию. Поэтому, сохранив при себе свою личную гвардию, кадий разбил всю свою армию и армию всех, кто приходил на помощь, на мелкие мобильные отряды. Давал им свободу действий с одним предписанием: нападать со всех сторон. Вы же были у плотины, где Гунибская ГЭС? Так театр военных действий начинался в этом ущелье и доходил до границ соседнего ханства. И всем ополчениям ставилась такая задача: воевать наскоками, постоянно наносить удары врагу и тут же отходить. Распылять, раздергивать армию Надир-шаха. Это была главная тактика, выработанная Пир-Мухаммадом. В народной песне Дагестана есть такие слова: «Самый богатый правитель Дагестана Сухрай-хан смог выдержать только до полудня…» Если такой сильнейший правитель выдержал в сражении с Надир-шахом до полудня, то андалалцы в лобовом бою смогли бы выдержать в лучшем случае полчаса. Были разные военные хитрости. Женщинам было приказано ходить по кручам, по скрытным таким склонам, а оттуда спускаться с ишаками, рассыпать золу, песок, так чтобы шах увидел, что к андалалцам приходят все новые и новые подкрепления…
Меж тем один за другим отряды Надир-шаха попадали в ловушки: самую крупную победу одержали горцы в Аймакинском ущелье: отряд Надир-шаха с трех сторон окружали скалы, с четвертой – войска мехтулинского хана и хунзахского нуцала. Не имея возможности развернуться и выстроиться в подобие боевого порядка, прославленные и непобедимые воины Надир-шаха в сумятице давили друг друга, а горцы просто резали их, как баранов.
Другая засада – и от четырехтысячного отряда уцелело едва пятьсот человек. Еще одна – шестьсот из шести тысяч.
Мы вышли на «балкон», откуда виден был монумент в честь победы над Надир-шахом.
– А что же произошло на этом склоне? – спросил я. – Когда-то ведь горцы должны были встретиться с Надир-шахом в решающей битве?
– Вот эта вот скала, видите? Чуть выше, там, где темная осыпь, был шатер Надир-шаха. И вместе с лакским Сухрай-ханом они оттуда наблюдали. По преданию, двое богатырей на речке сначала бились, наш воин вырвал у врага сердце, разрезал, пустил кровь в реку – и это было доброе предзнаменование…
Главная задача андалалцев была не дать Надир-шаху использовать конницу, тяжелую пехоту, артиллерию – то, в чем он имел преимущество. Надо было их заманить в пересеченную местность, так чтобы конница не могла действовать…
Но ослепленный гневом Надир-шах уже двинул вперед свое войско. Огромной лавиной оно скатилось на место, где сейчас построен мемориал. Там изначально стояло объединенное войско дагестанцев. Но когда эта лавина достигла этого ровного, словно специально предназначенного для битвы места – там не оказалось никого. И тут же со всех сторон из-за скал, из ущелий на войско Надира напали горцы. Со всех сторон напали! И строй непобедимой армии был сломан. Никто в персидском войске не понимал, что происходит. Так тактика Андалалапобедила огромную армию Надир-шаха. Тактика постоянной войны…
Поражение было чудовищным.
[…] Утром мы с Ахмедом позавтракали, я закинул все свои вещи в машину, сын, приехавший поздно ночью, так и не показался, и мы поехали. Сначала отвезли к полю, где соседские женщины сажали картошку, несколько мешков семенного картофеля. От моих глаз не укрылось, что в Гунибе Ахмед из городского начальника превратился в делового, отзывчивого на нужды соседей сельчанина, которому не терпелось целиком отдаться сельским заботам. Поэтому экскурсия наша по гунибскому природному парку вышла непродолжительной. Царская поляна – где Александр IIпринимал войска и выслушивал рапорты – была просто частью красивого ландшафта. В этот день – была суббота – в верхний парк приехало на отдых немало людей. На оборудованных для приготовления шашлыка площадках обустраивались семьи, у всего происходящего был слегка легкомысленный и беспечный вид. Беседка Шамиля оказалась выстроенной из белого камня островерхой башенкой с арками. Разумеется, ее не было в последние знаменательные дни Кавказской войны: тогда среди берез на поляне лежал камень, на котором князь Барятинский и поджидал Шамиля. А беседка была построена позже, как и крепость, укрывшая русский гарнизон на вершине плато. При этом, сколь бы строго не исповедовались в Дагестане принципы таухида (веры в безусловно единого Бога; поклонения только ему и никому и ничему другому), здесь они были грубо нарушены: все деревья вокруг были увязаны ленточками, разноцветными женскими платками, четками и даже, за неимением лучшего, полиэтиленовыми пакетами, а стены самой беседки покрывали написанные углем или нацарапанные имена тех, кому «посчастливилось» расписаться в столь значительном историческом месте. Короче говоря, это был чистой воды пир (пир – особо почитаемое в культуре мусульман-шиитов место, обычно связанное с культом святого, «учителя».)–сноска В.Г.вроде тех, что видел я в Азербайджане, и никакие «принципы»не могли отвратить приезжающих сюда людей от почитания этого места и подвязывания ленточек, как это делается во всем мире, находя, по-видимому, какое-то глубокое соответствие в самой психологии человека.
На самом верху горы оказался пансионат, работающий сейчас как гостиница. Еще был – как оказалось, заброшенный – санаторий для детей, страдающих легочными заболеваниями. Тут, в Гунибе, на удивление целебный смолистый воздух и триста солнечных дней в году! Пансионат… Санаторий… Когда-то ведь все это работало, составлялись графики заездов, люди стремились попасть сюда, чтобы побывать в горах и поправить здоровье, и никому даже в голову не могло прийти, что поездка в Дагестан может быть опасна…
Что бы там ни говорили, но мусульманская культура была частью культуры советской: я прекрасно помню время, когда в каждом интеллигентном доме были сборники восточной поэзии, полное (или усеченное) собрание сказок «Тысяча и одна ночь». С упоением читал я в детстве «Приключения Синдбада-морехода», никогда не задумываясь, что птица Рухх – это какой-то чуждый, «не наш» персонаж. Да и как может волшебство сказки быть чужим? В библиотеке отца (коль уж он был научным обозревателем одной из крупнейших газет советской эпохи) были книги о правителе Самарканда великом астрономе Улугбеке и об одном из самых удивительных целителей, которых когда-либо знал мир – бухарце Ибн-Сине. Более того! В одной московской семье, не имеющей никакого отношения ни к медицине, ни к популяризации науки, я видел «Канон врачебной науки» Авиценны… Пять толстенных томов были куплены обычной интеллигентной семьей для общего, так сказать, развития. А «Похождения Ходжи Насреддина», изданные в серии «Литературные памятники»? Нет-нет, если хорошо припомнить, Востока было немало в той культуре, которая называлась советской. Более того, пространство этой восточной культуры казалось настолько освоенным и безопасным, что средней руки писатель Л. Лагин создал по-настоящему увлекательный роман, где советский пионер Волька случайно освобождает из черной медной лампы запечатанного в ней джинна по имени Гасан Абдуррахман ибн Хоттаб, который благодаря своему освободителю и новому повелителю оказывается в непривычной для себя реальности советского будущего (ныне – прошлого), так что ему и Вольке поневоле приходится действовать заодно… И никто, конечно, даже представить себе не мог, что имя доброго старика Хоттабыча окажется созвучным имени Амира ибн аль-Хаттаба, одного из культовых моджахедов, кровавых и беспощадных воинов джихада, оставившего след в Афганистане и Таджикистане, Карабахе и Чечне, в Дагестане, наконец…
Мои размышления прервал Ахмед:
– Сейчас я отвезу тебя на базарную площадь, оттуда ты поедешь дальше на юг… А мне еще сегодня надо заехать в Согратль…
Я не собирался уезжать так скоро, но, конечно, должен был освободить Ахмеда для собственных дел: ведь и у него было всего два выходных в неделю…
Я развернул на коленях карту. В Кубачи, древнее даргинское селение мастеров-оружейников, которое я в конце концов выбрал за удивительную историю и легенды, окружающие Зирихгеран (по-персидски – «кольчужники», «страна кольчужников»), можно было попасть двумя способами: вернуться в Махачкалу и оттуда по трассе, идущей вдоль моря, ехать почти до самого Дербента. Но, не доезжая десятка километров, свернуть вправо, в горы, и, углубившись километров на пятьдесят-шестьдесят, как указывала карта, добраться до Кубачей. Но были еще горные дороги, путь по которым, если опять-таки верить карте, был значительно короче. Правда, следуя этим путем, надо было преодолеть перевал Гуцабека, но я был уверен, что местные водители не сочтут это столь уж большой трудностью.
Проехав сквозь массивную башню ворот русской крепости, мы спустились в Средний Гуниб. Рынок на площади потихоньку сворачивался, торговля замирала, и народ, собрав товары, начинал разъезжаться. Я подошел к первому попавшемуся таксисту и, развернув перед ним свою карту, объяснил задачу. К моему удивлению, таксист наотрез отказался следовать предложенным маршрутом, сказав, что сейчас никто не знает, в каком состоянии горные дороги и можно ли в принципе добраться по ним до Кубачей. То же самое сказал и второй таксист, и третий. Мне как-то не приходило в голову, что этими дорогами никто, может статься, не ездит уже несколько лет. Наконец Ахмед самостоятельно решил дело, подсадив меня четвертым пассажиром в такси, которое через пять минут должно было отправиться все-таки в Махачкалу. И как ни противилась моя мысль такому повороту событий, делать было нечего, оставалось только радоваться, что проезд обойдется мне в четверть цены. Несколько торопливо мы попрощались с Ахмедом, который – это видно было по его глазам – весь принадлежал уже своему сельскому хозяйству, я сел на заднее сиденье, и мы поехали. Сзади нас ехало трое – женщина, мужчина и я. Мужчина был плотной комплекции и не мог не придавливать меня, хотя и старался этого не делать. Но тут уж следовало во всем покориться обстоятельствам, и даже когда шофер, чтоб не скучать, на полную громкость врубил музыку, я только закрыл глаза, настроил сознание на максимальную тупизну и затих. Когда мы проехали больше полутора часов, мне пришла в голову мысль, что на пересечении с трассой я мог бы вылезти, чтобы перескочить на другое такси и ехать прямо в Кубачи, не возвращаясь в Махач. Я спросил шофера, может ли он высадить меня на трассе, чтобы не делать туда-обратно лишние восемьдесят кэмэ. Он подумал и сказал, что на перекрестке в Манасе это можно попробовать. Больше того, он сказал, что километр стоит десять рублей, и чтобы я не давал больше, если будут просить. Его совет поддержал меня, а он еще оказался настолько любезен, что когда мы доехали наконец до пыльного перекрестка, где возле двух-трех магазинчиков ждали пассажиров четыре автомобиля, он сам вылез из машины, чтобы устроить меня местным таксистам. Однако здесь, несмотря на карту и ясную вроде бы цель, повторилась та же история, что и в Гунибе – шоферы ни за что не хотели ехать. Все они были трассовики (трасса Махачкала–Дербент) и сворачивать с трассы, по которой они годами носились вперед-назад, как ученые мыши, они ни за что не хотели. Оставалась одна машина – белый убитый «Жигуль», который стоял отдельно. Шофер был русский, такой же тертый жизнью, как и его автомобиль. Не знаю, почему, но я решил, что его-то мы возьмем. Деньги были. Водила, у которого нестерпимо пахло гнилью изо рта, выслушал меня. Это был хороший знак. Я спокойно объяснил ему задачу. Сказал, что вопрос – проехать от трассы в горы пятьдесят кэмэ, а за ценой я не постою.
– Сколько? – спросил он.
– По километражу, да я накину.
– Ну садись, – сказал таксист. Бедность заставляла его бороться за жизнь упорнее, чем его более молодых и более удачливых собратьев по профессии – обладателей новых скоростных автомобилей.
Я сбегал в магазинчик за бутылкой минералки, и мы поехали.
С тех пор как в 2004-м я проезжал по этой дороге, многое изменилось.
Заброшенная, заросшая тростниками долина слева у моря оказалась застроенной поселками, а плоские земли справа от шоссе теперь были распаханы и превращены в прекрасные огороды (тут парники, тут виноградники, тут тыквы). Неожиданно я ощутил необыкновенный прилив сил и даже что-то похожее на счастье: я находился в свободном полете! Я наконец был один! И меня окружали не слова, которые вчера просто расплющили мой мозг, а впечатления! По этой равнине на юг шли полчища хазар. И в обратном направлении, на север – войска Тимура. Арабы, персы, скифы, ногайцы – все пронеслись здесь, не оставив даже теней… Мы ехали-ехали, и разбитая вдрызг машинка моего водилы, заштопанная изнутри заплатами из крашеного кровельного железа, показывала даже неплохие боевые качества на обгонах. Я достал блокнот, нашел номер, по которому мне следовало позвонить в Кубачи, чтобы меня встретили, и, услышав ответ, сказал, что еду по трассе и рассчитываю быть после обеда. Человек, от расположения которого теперь зависело, как я проведу следующий день, – звали его Гаджикурбан Гужаев – высказал бурную радость, что я наконец объявился. Мое настроение утвердилось на высокой отметке: теперь я знал, что меня ждут и все должно быть в порядке. Только где, черт возьми, этот поворот? Мы мчались уже, можно сказать, прямиком в Дербент – а поворота все не было. Потом водила мой увидел какую-то дорогу, сворачивающую вправо, но как только мы на нее свернули, машина угодила в дыру в асфальте, ухнув при этом так, будто у нее оторвалась передняя подвеска. То был вдрызг разбитый проселок, когда-то, очень давно, к несчастью, заасфальтированный. Я попросил остановиться и добежал до магазинчика у начала поворота, чтобы узнать, туда ли мы едем.
– Вам куда надо? – поинтересовался продавец.
– В Кубачи.
– Ну это и есть дорога на Кубачи.
Теперь следовало преподнести эту новость моему шоферу как можно более оптимистично, потому что после поворота лицо его сразу приняло безотрадное выражение, и я боялся, что он откажется ехать дальше.
– Все правильно! – бодро воскликнул я, вернувшись в машину.
– Заправиться надо, – ответил шофер, обнажая сточенные гнилые зубы.
– Я оплачу, – пообещал я. Теперь, чтобы заставить его двигаться вперед, я мог воспользоваться только одним способом – подвесить морковку впереди ишака.
Дорога стала задираться в горы, и это было даже живописно, но тут наполз туман и пошел дождь. Чем выше мы поднимались, тем больше сырости низвергалось на нас с неба, пока мы просто не въехали в облака. Асфальта на дороге теперь не было – его нарочно не кладут на крутых спусках и подъемах, чтобы в зимний гололед машинам было все-таки за что цепляться. Но была не зима, вся дорога скоро покрылась слоем жидкой грязи, машину водило из стороны в сторону, притом что впереди порой видна была только дорога, а по обеим сторонам ее – только туман. У меня самого сердце сжималось при мысли, что слева или справа может таиться обрыв, достаточный для того, чтобы разбиться вдребезги, но делать было нечего – теперь мне приходилось чуть не за шиворот тащить в гору моего горемычного шофера. «Ничего! – подбадривал я его. – Видишь желтые газовые трубы? Они идут в райцентр, в Кубачи». Он угрюмо молчал, проклиная, видимо, тот день и час, когда согласился ехать в горы.
На бензозаправке в Маджалисе мы залили бензина. Бензин отпускал бородатый парень лет двадцати пяти в зеленой исламской шапочке. Он принял деньги, но не спешил выходить под мелкий противный дождь. Я сам взял бензиновый пистолет и сунул в горловину бака. Старый заправочный аппарат, похожий на напольные часы, стал отсчитывать нам литры, как минуты.
– Что же у вас с погодой-то так? – спросил я у заправщика.
– Да у нас уже две недели так, – спокойно отреагировал заправщик.
– А в Гунибе вот солнце светит, – сказал я.
– Ну не знаю, – философски ответствовал он. – Здесь люди не молятся, поэтому, наверно, так…
Мой шофер очень смурно реагировал на обстановку и видно было, что ему не по себе. Я еще раз позвонил Гаджикурбану и сказал, что мы заправляемся в Маджалисе.
– А! – обрадованно воскликнул он. – Ну, значит, минут через сорок будете. Мы с сыном будем ждать вас на площади…
Какие сорок минут?! Я думал, тут от силы двадцать пять! И решил ничего не говорить водителю… Ну а дальше… Разумеется, мы все-таки приехали в Кубачи. Туман еще сгустился, впрочем, я говорил уже, что это был не туман, а облака, в которых, слипаясь вместе, пылеобразные и почти невесомые частички воды рождают капли идущего ниже дождя, под которым мы недавно ехали. Поэтому сырость не капала с неба – она была кругом. Видимость была метров двадцать. Площадь? Я видел только закрытые лавки да еле проступающие дома по обе стороны дороги… Я набрал номер мобильника, и Гаджикурбан с сыном Мурадом немедленно возникли из тумана двумя размытыми фигурами. Я щедро расплатился с водилой, заправив его бензином и отсчитав еще две тысячи за страх. По-моему, это сильно его ободрило: во всяком случае, он знал теперь, за что переживал столь страшные для него испытания.
Машина ушла, и я оказался в ведении моих новых хозяев – чем-то похожего на Пикассо старика и его сына Мурада, симпатичного молодого человека с залысиной, немножко даже еврейского вида, очень приветливого и немного застенчивого. Они тут же предложили мне пересесть в их автомобиль, чтобы уберечь меня, гостя, от непогоды. Мы стояли втроем под невидимо-мелким дождем на том слегка раздувшемся участке улицы, который они именовали площадью. Я огляделся. Откуда-то из облаков выкатился мальчишка на велосипеде, поехал было на нас, но неожиданно лихо свернул под арку моста, за которым проступали очертания узкой, как ущелье, улицы. Оттуда же, из облаков, на нас надвигалась корова, еще невидимая, но уже различимая слухом.
– Ну что, пойдемте? – еще раз позвал Гаджикурбан.
Но я будто прирос к земле. Меня окружали декорации, которые мне еще не доводилось видеть в жизни. «Площадь» была, собственно, самой верхней точкой горного отрога, на котором было выстроено селение. От «площади» в разные стороны уходило вниз несколько улочек, но все они были несоразмерно коротки и круты и в конце концов превращались в лестницы, разделяющие аул по меридианам сверху вниз. Для горизонтального передвижения по селению служило несколько пробитых на разной высоте тропинок-траверсов, заросших крапивой и чистотелом, листья которых были осыпаны мелким бисером воды. Собственно улиц, где могла бы развернуться или хотя бы просто ехать машина, не было. И вся запутанная паутина спусков, переходов, лестниц и длинных горизонтальных проходов соединялась здесь, на площади, в единственном месте, где могло бы собраться несколько сот человек. Все это я понял, разумеется, очень не вдруг, а только пройдясь как следует по аулу. Но что пронзило меня сразу, так это ощущение остановившегося, спеленутого громадным пузырем воды времени. Корова спустилась из облака – довольно крупная черно-белая корова – остановилась в луже посреди площади и помочилась на землю. И этот звук, звук падающей струи, тут же растворяющийся, глохнущий в первозданной сырости, вскрыл наконец мое сознание. Вдруг различил я еще множество звуков, связанных с течением воды: стекая с крыш в водосточный желоб, капли на разные лады булькотали в подставленных под сливы тазах и бочках. А там, где ни таза, ни бочки не было, а только наполовину высовывался из земли черный от сырости камень, капли разбивались о него, как стекло, но только очень-очень тихо. Потом где-то в глубине тумана, в гуще прорастающих из него голых весенних ветвей прокричал петух. Корова на площади, будто очнувшись от этого призыва, побрела дальше, медленно моргая мокрыми ресницами. Дом, возле которого она стояла, был обезображен безликой пристройкой из дешевых бетонных блоков. Видимо, это была какая-то лавка, закрытая по случаю непогоды. Но вот сам дом, к которому это уродливое слепое строение, запечатанное железной дверью, было приделано – это, стоило только приглядеться, был совершенно необыкновенный, будто всплывающий из далекого, не слишком ясно различимого прошлого двухэтажный дом. Хорошо был виден только второй этаж с огромной террасой во всю длину стены. Если вы хоть немного разбираетесь в террасах, то вы знаете, конечно, что главной прелестью этого рода построек является орнамент, безупречность узора, созданного мастером, который делал остекление. Такой мастер должен одинаково хорошо работать со стеклом и с багетом, чтобы создать безупречный и неповторимый орнамент. Сейчас люди разучились этому ремеслу, но здесь память о мастере была еще свежа: ибо чарующ был рисунок остекления. Он соединял в единое целое ромбы, треугольники, целый ряд длинных, узких, зеленоватых – видно, старинных – стекол, а сверху и снизу был оторочен поясами из правильных квадратиков…
Ну а слева от этого дома в дыму облаков проступал приземистый силуэт древней крепостной башни с узкими прорезями бойниц. О, мои предчувствия оправдались! Раньше таких башен было двенадцать, они вместе с крепостной стеной опоясывали весь аул, а четыре или пять закрывали самый опасный участок – со стороны перевала, то есть дороги, по которой мы приехали. Прорваться в «страну кольчужников» с этой стороны было совершенно нереально: охрана башен, как и вообще охрана селения, прилегающих к нему пастбищ и лесов, была в ведении неистовых воинов из закрытой мужской военной организации «Батирте», опирающейся на еще один, более широкий, мужской орден – гулалла Ак Бильхон – «Союз неженатых». Как и аварский Согратль, Кубачи вплоть до XIXвека были столицей горской «республики», объединявшей семь поселений – Даца-Мажи, Дешлижила, Муглила, Анчи-Бачила, Кубасанила, Шахбана-махи, Бихай. Ежегодно общее собрание Зирихгерана избирало семь духовных и военных предводителей на случай нападения врагов. А их у «республики оружейников» было немало: всего в десяти километрах по прямой в горах находился неприступный замок Кала-Курейш, в Средние века – столица Кайтагского уцмийства, крупного для Дагестана средневекового государства, правители которого вели род от арабов (уцмий значит «знатный»), прорвавшихся на север от Дербента в начале арабо-хазарских войн. Да и сам Дербент, конечно, представлял собою опасность, пока крошечная «республика оружейников» исповедовала христианство (до 1305 года). Но дело, в конце концов, не в религии. Кубачинцы считались настолько cвирепыми воинами, что посягать на них было немного охотников. Ну а что до «батыров», набираемых в военный союз «Батирте», то они призваны были заменить собою целую армию. Уже в юношеском возрасте старейшины Зирихгерана начинали присматривать сильных и бесстрашных мальчиков с разбойничьими наклонностями, которых потом рекомендовали в союз. Они должны были уметь подкрадываться, нападать из засады, действовать ночью, как днем, претерпевать любые лишения, владеть всеми видами оружия. Два запрета принимались ими добровольно: запрет сдаваться в плен и жениться раньше сорока лет. И при том, что таких воинов всегда было только сорок, слава о них заставляла соседей держаться от «республики оружейников» подальше. Ибо любой чужеземец, отправляющийся в набег на Зирихгеран, прекрасно знал, что, встретив одного из этих сорока, он встретится с собственною смертью.
– Ну что же вы?! – прокричал Гаджикурбан. – Надо хоть пообедать с дороги!
– Нет, нет, – пробормотал я, доставая из рюкзака фотоаппарат. – Надо поработать, надо сфотографировать это, пока светло!
– Хоть вещи в машине оставьте! – сдался хозяин.
Я бросил в машину сумку с вещами и, предложив Мураду следовать за мной, направился к башне. Как потом выяснилось, здесь, у площади, сохранился совсем небольшой кусочек старой части города: один странный, построенный как бы кругом, старинный дом, башня и крытый горизонтальный проход по склону, который выводил нас через арку моста опять на площадь. Все это подробно описывать нет ни смысла, ни места, но я был абсолютно околдован. Это был настоящий средневековый город! Больше всего это напоминало Лаграсс, крошечный городок на юге Франции, неподалеку от Каркассона. Когда я сказал об этом Мураду, он даже как-то порозовел, до того ему стало приятно за родные Кубачи. В общем, мы сняли дом и башню, силуэт Мурада в крытой галерее, а потом мне просто повезло: от изгиба галереи я заметил под аркой моста девушку, которая шла, укрывшись от водяной пыли какой-то клетчатой накидкой. На размышления и наводку фотоаппарата не было ни секунды, я снял навскидку – и попал. Средневековый силуэт в средневековых декорациях. Большей удачи нам в этом месте не светило, и я решил, что просто из вежливости надо заглянуть сейчас туда, домой, где поджидал нас Гаджикурбан, и после короткого обеда идти и дотемна снимать то, что осталось от старого города.
По легенде, сложенной, по-видимому, не так давно, к числу наиболее знаменитых работ кубачинцев причислены «рогатый» шлем Александра Македонского (благодаря чему сам Александр на Востоке получил прозвище Зу-л-Карнайн – «Двурогий»), щит Александра Невского, сабля Надир-шаха и набор холодного оружия, подаренный царем Александром IIIбританской королеве Виктории, ныне хранящийся в Музее Виктории и Альберта в Лондоне. И сколь бы сомнительными (в силу несовпадения во времени и в пространстве) ни выглядели шлем и щит, бесполезно отрицать громкую славу кубачинцев как оружейников, которым нет равных. Персидское название VIвека «Зирихгеран» и турецкое – «Кубачи», «Кюбечи» XV-го полностью синонимичны в переводе: «бронники», «кольчужники». Слава мастеров по оружию была настолько оглушительной, что ею оказались отодвинуты далеко на второй план другие ремесла Зирихгерана – изготовление медных ритуальных котлов, которые славились по всему Дагестану, массовое производство металлической (медной и серебряной) посуды, изготовление ювелирных украшений из золота и серебра, златокузнечное и золотошвейное дело – всего не перечислишь. Среди прочих мастеровитых дагестанских селений Кубачи выделялись настолько, что имели возможность заниматься сельским хозяйством лишь как подсобным промыслом. Вокруг Кубачей вы не увидите распаханной земли – в свое время здесь даже колхоз создавать не стали: переквалифицировать золотых дел мастера в пахаря так же трудно, как добиться обратного превращения. Но вот на мастерство высокой пробы у кубачинцев глаз был наметанный. В старое время гостиная в доме украшалась, с одной стороны, полкой с образцами металлической посуды из Египта, Персии, Сирии, а с другой – такой же полкой с изделиями из керамики и фарфора из Ирана, Китая, Японии, России и европейских стран.
Правда, дом Гаджикурбана, к которому мы спустились, был устроен с патриархальной бережливостью и скромностью. Входная дверь – из-за крутизны склона, на котором стоял дом, – открывалась на классическую большую террасу второго этажа, которая служила и прихожей, и основным летним помещением, не говоря уже о том, что часть ее занимала кухня. Мне была отведена лучшая комната, гостиная, которую «украшал» только огромный плазменный экран да стояла весело потрескивающая дровами чугунная печка. Мы пообедали с дороги. Айша, жена Гаджикурбана, подала нежнейшие, почти прозрачные, хинкалики с мясом и какие-то вкуснейшие плюшки, но, по правде сказать, я не успел как следует вникнуть в суть гастрономической темы, потому что время поджимало – мне хотелось до конца светового дня поснимать старые Кубачи, хотя бы и в тумане. По ходу дела мы обсудили несколько вопросов: 1) как нам всем не нравятся идиотские передачи современного ТВ; 2) как здесь, в Дагестане, думают (благодаря тому же ТВ), что в Москве деньги гребут лопатой. Я сказал, что не могу говорить за других, но я получаю 30 тысяч рублей (около 1000 долларов) в месяц, а жена, работая в издательстве – 15. Что для Москвы minimumminimorum. И сразу почувствовал, что нас что-то сблизило. Положительно повлияло на настроение разговора и название журнала – «Дружба народов», который в последний момент выписал мне командировочное удостоверение. Никогда не думал, что такие простые слова, как «дружба народов», могут нести такой сильный положительный заряд для людей. Словно воспоминание о чем-то почти утраченном, но на самом деле важном и добром.
Я сказал, что хотел бы поснимать мастера за работой.
Я думал, для этого нам придется одеваться, куда-то идти, с кем-то знакомиться.
Но оказалось, все готово. Гаджикурбан и сам был известным мастером-ювелиром. И мастерская его размещалась тут же, в соседней комнате. Мы отправились туда. Он выложил на небольшой белый стол несколько готовых изделий и две-три заготовки: кинжал в изукрашенных серебряных ножнах, несколько браслетов и две заготовки для серебряных рюмок. Затем из ящика стола на свет лампы, освещающей рабочее пространство мастера, были извлечены: пробка из-под шампанского, в которую были воткнуты три или четыре резца по металлу, и сами произведение искусства; деревянная, отполированная до темного трубочного блеска кожей правой ладони ручка уже приняла форму руки мастера и напоминала грушу: широкая часть нужна была для нажима, а противоположная, узкая, схваченная латунной оковкой, удерживала стальное жало резца. Да, еще был брусок для очень мягкой, деликатной заточки инструментов. И все. Ни тисков, ни граверного станка, ни каких-либо других приспособлений, которые могли бы облегчить или усовершенствовать работу мастера, не было. Только миска для серебряных крошек и другая миска с каким-то шлаком или углем. Гаджикурбан резал узор буквально на колене. Я старался не упустить ни одного его движения. Вот он взял рюмку, выбрал резец и, не слишком даже надавливая на его рукоятку – чик! чик! чик! – пошел резать узор, каждый раз высвобождая из матового металла искру света. Потом я понял, что смысл работы во многом и заключается в том, чтобы при помощи резца так избороздить металл, чтобы вся его поверхность буквально горела белым огнем серебра. Это было потрясающе! Ножны кинжала – которые, как я понял, должны были явить все богатство приемов, которыми владел Гаджикурбан, – ну прости меня, читатель! – просто не поддавались описанию. Нужно владеть специальной терминологией,чтобы внятно охарактеризовать это чудо. Я знал, что кубачинские мастера украшают свои изделия разными видами «накиша» – орнамента. Но эти ножны прошли не одну и не две, а несколько обработок, прежде чем по ним стали работать резцом. Сначала серебро было вычернено, потом появились какие-то наплавки, и уж потом были запущены орнаменты. Главным был, конечно, цветочный орнамент. Некоторые лепестки оставались черными, другие светились тем самым белым огнем, который сразу загорается на свежих срезах серебра. Но что потрясающе? Что и вокруг этого орнамента мастер так вычистил резцом свободное поле, что над ним сиял уже не белый, а радужный блеск. Понимаете, ни один квадратный сантиметр этих ножен не остался непроработанным. Несколько орнаментов украшало их. А там, где излишнее узорочье было не к месту, были сделаны едва заметные насечки или точки – капельки света.
Не буду говорить про браслеты: здесь была та же картина, разве что к выразительным средствам добавилась глубокая «сквозная» резьба, создающая ощущение не просто красоты, но и невесомости изделия…
– Ну вот, – сказал Гаджикурбан. – Так мы и работаем.
Сильной и чуткой рукой мастера он сгреб со стола серебряные крошки в миску.
– А для чего уголь? – спросил я.
– Ну это бывает нужно, когда много серебра плавим. А так… – он повернулся к сыну. – Мурад, покажешь?
Мурад, кажется, только и ждал того, чтобы показать свое умение. За обедом я узнал, что ему уже двадцать восемь, он мог бы и сам быть мастером. Но до времени я, с позволения читателя, не буду объяснять, почему он не женился, не выстроил дом, не стал мастером и все такое. Сейчас для меня важен плавильный стол – как еще один неповторимый натюрморт.
Ну, разумеется, не белый, наоборот, в темных кубистических тонах стол на железной раме; рядом на полу – красный газовый баллон; в руках у Мурада – медная газовая горелка, выбрасывающая конус синего пламени; зачем-то оказавшиеся на столе два желтых огнеупорных кирпича; брошенный на них перепачканный цветными пятнами кусок асбестовой ткани, кусочек тонкого листового серебра, похожего на олово, ножницы, хирургический пинцет с зажимом, тигель, куда Мурад мелкими полосками, как бумагу, нарезал немного серебра, и, наконец, видавшая виды черная, массивная, скрученная болтами металлическая форма для отливки проволоки.
Мурад нажал ногой какую-то педаль под столом, и конус пламени газовой горелки, раскаляясь, стал изнутри синего белеть, потом Мурад направил пламя в тигель, и он заиграл всеми оттенками алого, потом оранжевого, потом совсем светло-желтого…
– Слушай, – сказал я, когда дело было сделано. – Ну а как отец ты можешь?
– Могу.
– А почему не занимаешься?
Мурад поднял на меня какие-то виноватые и печальные глаза.
– Давай мы сейчас… Ты же хотел поснимать старые Кубачи… Я расскажу по дороге.
Ладно, расскажет по дороге. А то уже смеркаться начинает.
Мы вышли из дома, спустились на ярус ниже – и тут же опять угодили в какой-то сон. Или явь. Во всем виноваты были, конечно, облака, переваливающиеся через Кубачи такой густой массой, что видно было лишь в радиусе пятнадцати-двадцати метров. Мне казалось, что мы странствуем в мирах и в веках, но на деле мы прошли лишь несколько сот метров краем аула. Но, может быть, именно поэтому внимание мое было как никогда ясным и пристальным: я замечал на старых дверях замки доиндустриальной эры, свитые «восьмерками» дверные цепочки, граненые головки кованых гвоздей, россыпи ходов крошечных древоточцев, тесаные балки, на которые настилался пол из кругляка, изнутри дома уже выровненный досками и утепленный коврами, лишайник на камнях старых стен. Мы прошли крытой галереей и вышли на тропинку, идущую по самому нижнему ярусу селения, верхом невысокой стены: слева высились уступами дома, иногда причудливым образом как бы вмонтированные друг в друга, переходящие один в другой то остекленным переходом, то просто соприкасаясь крышами или мансардами, для защиты от ветра или воды обитыми кусками бурого, ржавого железа. Ну а справа город живых заканчивался. Начинался город мертвых. Кладбище с вертикально стоящими надмогильными плитами, украшенными удивительной резьбой, тонированной пигментами цвета свежих васильков и загустевшей крови. Из серой гущи тумана, клубящейся там, где склон уже нельзя было различить, в одном месте до самых стен аула поднимался голый весенний лес, весь заросший мокрой блестящей травою: как призраки, стояли в тумане древние надгробия. В одном месте жизнь и смерть селения буквально переплетались: слева, на стороне живых, было несколько могил, вмонтированных прямо в стену, укрепляющую склон. Плиты в этой стене были изукрашены так искусно, что изысканностью расцветки и резьбы скорее напоминали ниши в интерьере какого-то дворца, нежели двери, запечатывающие странствия человека в земной юдоли. Когда туман делался особенно густ и дома на склоне пропадали из виду, ощущение, что мы действительно оказались во дворце, только совершенно заброшенном, делалось более явственным. Или это я путешествовал в литературной фантазии Г. Г. Маркеса? Весенние птичьи трели, несмотря на непогоду, оглашали это пространство, но ни одного обитателя этого города или дворца мы так и не встретили. Только вездесущие коровы то выглядывали из-за разрушенной арки, с равнодушием и, возможно, недоумением разглядывая нас, как невесть откуда взявшихся пришельцев, то с усилием поднимались по каменным ступеням, уже разбитым клиньями прижившейся в трещинах тесаного камня травы, то вдруг величественно шествовали уровнем выше, бережно неся переполненное молоком или туманом вымя…
Потом галлюцинация кончилась, туман разорвало порывом ветра, и мы увидели целый квартал сгоревших домов: их было пять или шесть, стоящих вплотную друг к другу. Все нутро, все десятилетиями собираемое человеком для жизни и уюта было начисто вылизано разыгравшимся здесь огнем. Сохранился лишь камень стен да прокаленное пламенем слабое ржавое железо крыш, рухнувших на землю. Я глядел на это опустошение и вдруг почувствовал боль кольнувшего меня предчувствия, что пожар, случившийся на этот раз, он был как бы навсегда, что никто не вернется разгрести обломки, перебрать стены, настелить новые полы для нового уюта и покрыть все это молодою жестью крыш, пустив по их краям и навершиям водосточных труб виртуозную веселую резьбу, достойную мастеров Зирихгерана. Слишком много я видел знаков, свидетельствующих о том, что могучий Зирихгеран пустеет, стареет и тихо-тихо, медленно-медленно дрейфует в направлении небытия. Пустые окна. Окна с потрескавшимися, а то и слепленными из двух-трех осколков стеклами; давно закрытые и так будто забытые слепые ставни; давно не отворявшиеся двери с заржавевшими уже замками, механизм которых вряд ли и отзовется поворотам ключа…
Мне казалось, мы шли уже долго, очень долго. Наконец, как сказал Мурад, мы дошли до мечети. Не берусь утверждать, что это было за строение: возможно, мы подошли сбоку или вообще сзади, так как я видел только крытую галерею, поддерживаемую красивыми полукруглыми каменными арками, из-за чего на фотографии моя мечеть (если это была она) стала похожа на римский акведук. Идти дальше не имело смысла: тут вплотную к обрыву подступала стена, а обход – он был бы слишком долог. У нас оставалось буквально несколько мгновений светового дня.
Мы тронулись в обратный путь, слегка изменив маршрут, и наткнулись на совершенно синий дом, кое-как прилепившийся на косогоре. В Кубачах, как и везде на Востоке, любят синий цвет, и, разумеется, синие двери и синие оконные переплеты неустанно радовали мне глаз. Но я впервые видел дом, выкрашенный таким ослепительным синим кобальтом, что эта синева светилась даже сквозь невероятный вечерний туман. Правда, дом был настолько стар, что с одного боку у него выперло стену, будто изнутри кто-то дал по ней огромным кулаком. Беспорядок вокруг – две разворошенные и теперь уже рассыпавшиеся поленницы дров, кое-как прикрытых железом старой кровли, брошенная в саду тачка, заваленная теми же дровами дверь в подвал – все свидетельствовало о том, что тот, кто живет сейчас там, внутри, уже не в силах поддерживать ни красоту в саду, ни порядок в хозяйстве, ни сам этот дом, удерживаемый лишь мощной силой вложенного в него когда-то молодого труда в расчете на долгое и счастливое будущее. Но будущее мало-помалу сбылось, стало настоящим, а потом ушло в прошлое. Сначала в недавнее, вот как будто вчерашнее прошлое, а потом – с каждым годом, с каждым днем, с каждым часом – в прошлое, существующее где-то на пределе забвения, в памяти какого-нибудь единственного старика, доживающего в этом доме цвета неба свой долгий и праведный век. И как только память этого старика – в которой синий дом продолжает существовать во всех своих временных ипостасях – оборвется, сам этот дом тут же рассыплется без следа и канет в небытие…
Я вдруг испытал чувство, которое бывает на похоронах. Глупо и бессмысленно повторять, что такие удивительные творения истории, как Кубачи, или Согратль, или Хунзах, в котором я не был, но в который по крайней мере неудержимо стремился – все эти драгоценности культуры по-умному надо было бы обязательно сохранить. Но где ум, который понимает это? Мой ум понимает, но я не в силах дать своему пониманию возможность для осмысленного действия. А тот, кто в силах действовать – не понимает. Вот почему вся эта удивительная горская цивилизация однажды исчезнет точно так же, как исчезла цивилизация русской деревни, и никто, как это было и с деревней, даже не увидит в случившемся трагедии. Напротив! Только место освободится для современного архитектурного евроконструктора…
Меж тем замшевые полуботиночки мои напитались водой как губка. По счастью, поблизости оказался дом знакомых Мурада, и он предложил, не смущаясь, зайти к ним. Тем более что хозяин, Гаджи-Али, тоже был мастером, и я мог бы, если бы захотел, поснимать и его за работой. Долго уговаривать меня не пришлось, крепкий горячий чай после того, как мы надышались туманом, казался сущим спасением, так что через минуту-другую мы уже стучались в дом Гаджи-Али. К этому времени я так устал, что плохо помню этот визит. Встретили нас, будто давно ждали. Хозяйка – у нее было такое странное девчоночье имя, Бика – удивительно веселая и даже смешливая, как девчонка, женщина сразу напоила нас чаем и принялась ставить ужин. Хозяин, Гаджи-Али, извлек из шкафа штоф коньяку, и потребовалось некоторое время, чтобы уговорить его обойтись без выпивки.
– Но вы ведь были в Аваристане, и вас, конечно, угощали? – пытался блокировать он мои аргументы, чтобы показать, что даргинцы не хуже аварцев сведущи в законах гостеприимства.
Я сказал, что если он согласен, мне было бы интереснее поснимать его за работой.
Мы прошли в мастерскую. Отчетливо помню ощущение, будто все здесь немного остыло. Или покрыто тонким налетом пыли. Все было на своих местах – заготовки джезв (для кофе по-турецки) и другой серебряной посуды, плоскогубцы, напильники, наждачная бумага и серебряная проволока, какие-то присыпки, которые служили для прочности пайки, газовая горелка – и в то же время не оставляло чувство, что мастерская так простояла дня два или три, не меньше, и сейчас хозяин соглашается позировать нам из вежливости, что ли. То есть он в любой момент готов приняться за работу, но как будто сомневается, есть ли в этом какой-нибудь смысл. Потом пришел сын Гаджи-Али, высокий, крепкий парень лет восемнадцати или двадцати, тоже Мурад: с первого взгляда ясно было, что он принадлежит к «потерянному поколению» впервые увидевших мир после 1991-го, а потому никаких иллюзий у него нет и продолжать дело отца он, в отличие от старшего Мурада, не собирается. Но мой фотоаппарат его заинтересовал. Я показал ему съемку, которую сделал в мастерской Гаджи-Али, и он оживился, увидев несколько удачных фотографий отца. Спросил, может ли он ненадолго взять у меня фотоаппарат, чтобы скачать фотографии в компьютер. Я почему-то не спросил, есть ли в его компьютере порт для флэш-карты или, на худой конец, провод, подходящий для «Олимпуса», просто поинтересовался, знает ли он, как это делать, он ответил «да», и я отдал ему фотоаппарат.
Потом мы пошли на кухню, где был накрыт для нас ужин, и долго толковали о том, что уже начал по дороге рассказывать мне Мурад. Все было до банальности просто: раньше торговая марка «Кубачинское серебро» была известна не только в России и не только даже в СССР. Коллекции кубачинского ювелирного искусства есть музеях Москвы, Санкт-Петербурга, Парижа, Лондона, Нью-Йорка. Раньше на Кубачинском художественном комбинате работала тысяча человек. Комбинат закупал сырье, платил зарплату, добивался участия в международных выставках, корректировал дизайн изделий и следил за спросом. Потрясает, сколь небольшой срок потребовался, чтобы все это разрушилось. Теперь на комбинате получают зарплату едва ли сто человек. Остальные тоже числятся работниками комбината, но в действительности они «выпущены на рынок» и ничем не защищены. Мгновенно явились сомнительные в условиях «честного рынка» фигуры спекулянтов сырьем и торговых посредников. Дикие торговые надбавки довершили дело: любое серебряное изделие еще до того, как оно будет произведено, уже стоит так дорого, что мастер может добавить к этой цене лишь крошечную сумму собственно «за работу», достаточную, быть может, только «на хлеб». Так международная и даже общероссийская торговая марка «Кубачинское серебро» перестала существовать. Ее можно было бы развивать и продвигать в крупных городах вроде Москвы, Санкт-Петербурга, Ростова-на-Дону, но системные связи тоже оказались разорванными. Вся кубачинская ремесленная система подверглась глубочайшей деградации. И сейчас «город мастеров» удерживает вместе только одно: бедность. Нету денег сняться с места, уехать… Да и куда бежать?
Где искать работу, если ты оружейник и мастер в шестидесятом примерно поколении? Вы только подумайте: с VIвека, когда Зирихгеран был впервые упомянут в персидских летописях, «город мастеров» жил, не зная ни засух, ни неурожаев. Война шла всегда, кровь, в отличие от дождя, всегда и везде лилась щедро, и хороший доспех – он был так же жизненно важен, как хорошая сабля и отточенный кинжал. Разумеется, уже на рубеже ХХ века и кинжалы, и пистолеты изготовлялись мастерами своего дела как дорогие подарки. Но какого совершенства достигло ювелирное мастерство!
– Мы еще застали время, когда кубачинцы занимались искусством, – покачал головой Гаджи-Али. – Сейчас оказалось, что турецкая бижутерия из серебра, с которым здесь никто бы и работать не стал, с такой дрянью – она вытеснила наши изделия с рынка!
– Послушайте, – сказал я, невольно ощущая себя посланником Согратля. – А может, вам стоит побороться за свое дело? Объединиться, поискать продавцов сырья, послать кого-нибудь в Москву? Там есть еще специалисты. Там марка «Кубачинское серебро» еще не забыта…
Гаджи-Али и Мурад промолчали.
Внезапно ком еды застрял у меня в горле. Сын Гаджи-Али… Ну младший-то Мурад… Все время, пока мы предавались невеселым размышлениям о судьбах родины и ремесла, его с нами не было. Он взял мой фотоаппарат и ушел в свою комнату. И засел там. Причем надолго, как бывает только в тех случаях, когда что-то не ладится… Я похолодел. Одно неверное нажатие кнопки – и вся моя съемка с первого дня пребывания в Махачкале до последних кадров, снятых в дождливом сумраке Кубачей, исчезнет без следа и без возврата…
– Послушайте, – еле выговорил я, – а Мурад… Что он так долго? Может быть, сходить проверить, как у него дела?
– Да все хорошо, – первым делом ответила Бика, взглянув на мою перекошенную, видимо, физиономию, и неожиданно прыснула. – Он, наверно, в компьютер заигрался просто…
– А что он засел играть-то? Мне фотоаппарат пригодился бы. Давайте заглянем к нему, – попросил я.
– Ну давайте заглянем.
Фотоаппарат стоял на столе, правая панель для флэш-карты была открыта, свет от экрана компьютера подсвечивал несколько жесткое, как у отца, лицо Мурада. Видно было, что компьютер переваривает какое-то необычное задание. Это несколько меня успокоило.
– Ну что, получается? – немного даже заискивающе спросил я, потому что ну представьте, если бы этот парень ответил: «Нет». Или, например: «Да тут, похоже, сломано чего-то…» Но Мурад сказал иначе:
– Да. Уже скоро. Просто телефон – он медленно качает…
В моей жизни не так-то много моментов, когда я чувствую себя… ну не старым, а просто безнадежно устаревшим, безнадежно пятидесятилетним: это когда моя дочь и вообще все, кому еще не стукнуло двадцать, в два счета, без всяких инструкций, берут и начинают работать со всей этой современной электроникой, как будто у них в голове с рождения заложена программа, как с этим обращаться, а у меня искусственным образом имплантирована только какая-то доисторическая версия, которая грузится на понимание еще медленнее, чем качает этот телефон. Разумеется, когда мне было шестнадцать лет, мы тоже заменяли порвавшиеся пассики своих магнитофонов резинками от гондонов, что удивляло мою маму, но тут, согласитесь, не нужно было большой выдумки. А Мурад – он, значит, зарядил флэшку из моего фотоаппарата в свой мобильник, где тоже было место для фотофлэшки, поскольку какой-то объектив был вделан в крышку его телефона, и это оказался единственный способ соединить его компьютер с моим носителем изображений. Перекоммутировать систему.
Не скажу, что я сразу успокоился. Бика, возможно, и понимала, чего я боюсь, но она лучше знала своего сына и от души веселилась, покуда Мурад не принес на кухню фотоаппарат и я, включив режим просмотра, не убедился, что съемка цела.
Домой мы вернулись в глубокой темноте.
– Ну, слава Аллаху, пришли, – вышел навстречу Гаджикурбан и, словно извиняясь, добавил: – Боюсь я его ночью одного выпустить в селение… Ни разу еще не засыпал, пока он не придет или я не буду точно знать, где он. Наверное, такое же положение, как в Москве? Пока сын домой не придет – мать волнуется, она не думает, что он у друга сидит, просто отдыхает… Она думает: кто-то встретится, что-то плохое случится…
Старик и правда казался взволнованным, Айша быстро накрывала ужин.
– Ну а что плохого может случиться в селении? – искренне удивился я.
– Вы знаете, всякое может случиться. Спецоперация была – застрелили мальчика пятнадцати лет, «ваххабит», говорят. Мы сказали: «Какой он ваххабит? Это мальчик пятнадцати лет». – «Хорошо, виновный понесет наказание». А кто виновный? Они же все в масках… Вы не думайте, – опять тактично подправил разговор Гаджикурбан. – Я когда в девятом классе учился, мог отсюда поехать на олимпиаду по математике в Нальчик или в Карачаевск. Один ездил, никто меня не сопровождал. Люди как братья жили… Никто ничего не боялся…
Но больше всего была расстроена Айша, когда я сказал, что мы уже поужинали у Гаджи-Али и больше съесть я просто не могу. А она на этот раз наготовила нам свои чудесные прозрачные хинкалики с начинкой из взбитого яичного белка, которые нужно есть только свежими, и «аля-кутце» – свежайшие, еще горячие пирожки с начинкой…
Я поглядел на нее и понял, что будет последним гадством оставить без внимания то усердие и чувство, которые она вложила в приготовленные ею блюда. Нигде еще в Дагестане я не видел еды, приготовленной с такой любовью.
– Тогда решено: садимся ужинать во второй раз, – сказал я и увидел, как морщины, собравшиеся в маску какого-то горестного недоумения на лице Айши, расправились, и ее глаза с благодарностью сказали мне, что я поступил правильно.
За ужином Гаджикурбан рассказал, что они, оказывается, долго жили в Средней Азии, в Ташкенте. Там давно была кубачинская диаспора (выходит, переизбыток рабочей силы чувствовался так же давно), и некоторые переселились туда основательно, уехали еще в начале пятидесятых, вскоре после войны, и у них там если не дети родились, то уж внуки точно. Корни пустили. Ну а когда системные изменения в СССР привели к своего рода национальному радикализму – делать нечего, пришлось уезжать из Узбекистана. Погромы были. Не хотелось разделить судьбу турок-месхетинцев. Уехали. Здесь, на родине, никто особенно не обрадовался возвращению земляков. Народ огрубел, очерствел душой.
– Ну вот, с тех пор так и живем, – обвел он рукой свое жилище.
Я вдруг почувствовал тяжесть на сердце. Куда бы я ни приезжал, на меня обрушивались горе и боль. Иногда это была только давняя память, причем искаженная, но столь сильно, столь остро пережитая, что людей просто корчило, гнуло от нее, как Магомеда в Согратле. А иногда люди просто ничего не хотели об этом говорить, как в Хунзахе. Но боль – она все равно чувствовалась и там. И разделять эту боль и это горе с людьми, которые доверяются и открываются тебе, как какому-то почти фантастическому посланцу, при этом наделенному если не особыми полномочиями – говорить правду, то по крайней мере особой миссией – эту правду выслушивать и знать – это по-человечески очень трудно. Я вздохнул и подумал, что день, несмотря ни на что, прошел как надо. Я выдержал испытание. Надо просто лечь спать, коль уж Гаджикурбан натопил в моей комнате печку самыми жаркими, дубовыми, специально для гостя, дровами, чтоб никакая сырость не добралась ночью до меня.
Ну а завтра в полдень я буду в Дербенте, а там…
Я просто сяду на берегу моря и на время забуду не только то, что я узнал с тех пор, как прилетел в Дагестан – не-ет, забвение мое будет полным: прошлое исчезнет, останутся только блестки солнца в морских волнах, камешки и ракушки, которые моя ладонь нащупает на берегу. И это будет счастье. Короткий миг счастья, как и положено. Счастье ведь не может продолжаться вечно. Но точка в конце пути – она не должна быть ничем омрачена. Вот как я хочу. Я расстегнул рюкзак и стал аккуратно укладывать вещи.
Айша подошла своей неслышной походкой и протянула мне даргинские вязаные тапочки, похожие на короткие шерстяные носки.
– Возьмите, – улыбнулась она. – Вашей жене…
Поделиться
30 Авг 2012 г.
Впереди последний месяц зимы, и если в Махачкале снег не обещают, то в горах еще будет возможность покататься на санках, коньках и слепить...
Фев 2021 г.
Передо мною во все стороны раскинулся аул Цада. Я стою на веранде родового гнезда Гамзатовых, и точно над вершинами гор разлетаются...
Дек 2020 г.
Магомед проснулся от неясного чувства тревоги. Прислушался. Раздался резкий грохот. Рассветало быстро, и стало видно: гигантская гора, целый...
Фев 2020 г.
Село Харахи расположено в живописной долине, которое Всевышний щедро одарил полями и лугами, садами и пастбищами. В 1970 году здесь был основан...
Янв 2020 г.
Легенд о происхождении названия селения Унцукуль несколько. 1. Некоторые говорили, что первым здесь построил дом человек из ближайшего села...
Дек 2019 г.
Некоторые пояснения: 1. Село было очень набожным, свидетельством этому являются многие сохранившиеся «Х1ужра» (строение наподобие склепа над...
Ноя 2019 г.
Комментарии к статье